Ходили к дяде межевщик Коровин и его жена с двумя сыновьями, служащими по горному ведомству. Ходили и тетка с дядей к ним. Сам Коровин любил выпить, так что если его не угостит кто-нибудь водкой, к тому он и ходить не станет. Это семейство, когда бывало у нас, играло с нами в карты, и мы тоже играли с ними. Все они мне нравились, потому что были люди простые, не сплетничали и со мной были ласковы. Старший сын их обучал в городе детей, был образованнее отца и постоянно читал новые книги. С ними я сошелся скоро, и мы в течение одного месяца сделались друзьями. Он в литературе знал толк, и по его совету я стал читать ученые сочинения. Журналы он мне давал всегда, и мы подолгу рассуждали о прочитанном. Теперь я читал новые журналы, читал хорошие сочинения, читал критики и ученые статьи. Книг было много, в голове много было работы, но все-таки разъяснить множество вопросов я не мог при всем моем старании, - ни с помощью книг, ни с моим другом. Я писал в это время много, приятель мой хвалил меня и однажды отдал одно сочинение доморощенному литератору, который сочинял разные драмы и комедии, никогда не печатавшиеся. Мне привелось видеть этого литератора в квартире Коровина. Это был человек лет двадцати четырех, одетый франтовски, живой господин. Он очень хвалился своими способностями, ругал редакции, что они не хотят печатать сочинений такого известного человека, как он, очень смешно копировал чиновников и разных начальников, но со мной он обошелся очень нелюбезно.
- Вы тоже сочиняете? - спросил он меня.
- Да.
- Это хорошо. Только вы, поди, списываете?
- Почему вы так думаете? - спросил за меня мой приятель.
- Да я где-то подобное читывал.
- Кто другой, может быть, так сочиняет, а он - сам, это я знаю, - вступился за меня мой приятель.
- Только я вам скажу, - ваши сочинения никуда не годятся.
- Почему?
- Да вы сами не знаете, о чем пишете; одни слова да фантазия.
Мне эти слова не понравились, потому что я очень много думал о себе. Учиться у него писать я не хотел, потому что он много хвастался собой, и мой приятель сбивал его на многих вопросах. Приятель был умнее его, но сочинений не писал.
Этот литератор, как говорил мне приятель, из кожи лез. На службе он не жил в ладу со служащими, потому что считал себя умнее их и надоедал им своею хвастливостью. Дома он редко читал книги, а больше сочинял и переписывал свои сочинения, которые потом читал в кругу товарищей. Кроме того, он ужасно завидовал всем писателям, помещавшим в журналах свои сочинения, и на каждого доморощенного литератора смотрел со злобой, говоря, что они сочиняют дрянь и хвастаются. Одним словом, ему хотелось прослыть за гения, а так как его сочинения нигде не печатали, то он ругался, ругал почти всю литературу. Зато с каким трепетом он ждал нового журнала и смотрел на обложку!.. "Не поместили еще!" - говорил он, бледнея. Товарищи подсмеивались над ним, но он говорил, что его сочинение нельзя поместить. Вероятно, он ночи не спал, думая: примут ли его сочинение или нет, - и если примут, то он рисовал себе картину будущего блаженства…
Жить у дяди мне надоело. Меня попрекали тем, что я понапрасно жгу свечи, мало получаю жалованья; мне мешали читать разговоры, песни и дядина музыка. Кроме этого, дядя стал крепко испивать водку, ругался на весь дом, бил тетку, играл в карты и много проигрывал. Тетка плакала, просиживала целые ночи, ворожила в карты и заставляла меня читать вслух книги. С каждым днем мне тяжелее и невыносимее казалась служба; судья меня не любил за то, что я переписываю бумаги горному члену; товарищи говорили мне, что я ничего не делаю и беру взятки. Захотелось мне простору, одному захотелось жить - и жить в губернском городе. Я стал проситься в губернский город. Дядя и тетка долго не соглашались.
- Ну, какую тебе черную немочь делать там?
- На службу буду проситься.
- А отчего здесь не служить?
- Не могу…
- Мало ли что - не могу!.. Вишь ты, мы тебе нелюбы стали! Выстегать бы тебя надо!
Я ворчу.
- Молчать! - крикнет дядя, я и замолчу.
Через несколько времени, когда дядя был весел, я возобновил свою просьбу - отпустить меня в губернский. Он опять обругал меня. Уехать мне туда не было никакой возможности, потому что у меня не было денег. Как-то дядю послали исправлять должность почтмейстера в уездный город. Я написал ему, что желаю съездить в губернский город только в отпуск, на неделю. Дядя написал, что делать нечего. Я подал прошение об отпуске на двадцать дней, уговорил тетку, та поплакала и согласилась отпустить. Я поехал. Тетка очень плакала при прощанье, плакал и я.
- Не забывай ты нас, ради бога! - говорила тетка.
- Не забуду, - говорил я, и жалко стало мне тетку. Бедная женщина! знаю, что ты любишь меня по-своему, как сына. Но я не могу жить с тобой: мне свободы хочется, а ты только мешаешь мне.
- Прощайте! - крикнул я ей, когда лошади рванулись, побежали, - и стал я думать о новой жизни, о том: поумнею ли я?
Теперь только я чувствовал себя свободным человеком.
Когда я был очень мал, мне нравилось кататься. Меня, маленького, тетка часто, зимой, возила в лубочных санках, закинув на грудь, поверх капота, веревочку от козел санок. Я болтал ногами, махал руками, кричал от удовольствия, что меня везут, дергал за веревочку, отчего тетка злилась. Когда я подрос, мне нравилось кататься в масленицу с катушек, то есть с небольших гор, сделанных из снега и обливаемых водой. Меня тогда удивляло то: отчего это до масленицы народу мало катается в городе, а с четверга масленицы весь город запружен лошадьми. Даже самый бедный человек, которого никогда не увидишь на лошади, и тот, смотришь, сидит в санях или пошевнях с знакомыми, и тот катается. Смотришь - все какие-то веселые: одни уж очень пьяны, только руками машут да головой, ничем не покрытой, клюют; другие - песни орут; третьи насвистывают и наигрывают на гармониках. На нас, маленьких, тогда не обращали внимания ни наши родственники, ни важные люди, до нас нисколько не касающиеся; нас обыкновенно пичкали в углы, для того, вероятно, чтобы показать людям, что и они птенцов имеют. Зато если нас, детей, одних пускали ездить, мы давали себя знать: гикаем, насвистываем; если кто держит витень, то от него достается и своим лошадям, и чужим, и людям не нашего сорта; на нас смотрели зеваки и дивились нашей молодцеватости. Несмотря на наше малолетство, мы, дети бедных людей, были сильнее и крепче баричей и при этом, не стесняясь, высказывали баричам в глаза свое неудовольствие, обзывая их, как только могли выдумать. Родные наши на эти слова ничего не отвечали: или отворачивали головы в другую сторону, или уж очень были заняты смехом, своими разговорами; но мы, от нечего делать, старались как-нибудь разозлить барышень и баричей. В особенности меня удивляло то: отчего это наши родные не могут так свободно выражаться вслух, как мы, дети? Наконец я понял, почему это на нас не обращали внимания: потому что мы малы, нас считали за собачонок, которые только облают, а вреда не сделают; нас убеждать было трудно, а вся досада вымещалась на наших родителях, которые были в зависимости от начальства. Что прощалось нам, то не прощалось отцам нашим. Кроме этого, на нашу вольность не обращали еще потому внимания, что и барские ребята выделывали штуки почище нас.