- А вы к чему это говорите? - спросила она меня строго.
- А вы согласны быть моим другом?
- Каким другом?
- Быть женой?
- Вы уже раз обманули…
"Капризничает", - думал я. Но, вероятно, она не капризничала; а ей тяжело было в это время.
- Поезжайте! Я буду жить, как бог велит.
- Зачем падать духом? Надо терпеть.
- Терпеть! - сказала она громко; на глазах появились слезы. И сказала-то она, - так словно внутренность моя повернулась.
"Экая проклятая жизнь! - думал я дома. - Или оставаться здесь, или бросить ее? Эка штука! Женюсь я на ней здесь и захрясну между этими людьми, от которых я так давно хочу бежать. Оставить ее здесь… Но она-то как будет биться? Теперь ей год ждать… А если мне там не повезет, если я сам себя не выручу там; если, наконец, я увлекусь там и забуду ее? Нет, я ее не забуду. Я буду работать для нее. Я ее вызову туда…"
Через день я пришел к ней, она приняла меня сухо.
- Я думала, вы уже уехали.
- Видите ли, я бы женился на вас здесь, да я не знаю петербургской жизни. Когда я поживу там месяц, то напишу вам подробно, тогда вы сообразите: ехать вам туда или нет.
- Я ведь не навязываюсь.
- Не к тому я говорю. Вы сами поймете, что я не могу вас взять с собой, во-первых, потому, что на свадьбу нужны деньги…
- Какие?
- Попу за исповедь рубль. Все-таки на свадьбу выйдет рублей десять, да доплестись до Петербурга нам обоим будет стоить рублей пятьдесят; а если меня не определят там, то нам трудно будет жить.
- В таком случае я буду ждать.
- Да, надо ждать. Там и обвенчаемся.
На другой день после этого разговора в палате получилась бумага из министерства, которою просили из палаты мой формуляр. Все меня поздравили; я подал прошение в отпуск и поехал к дяде проститься. - Что-то дядюшка скажет? Каково-то это будет для тетки? Неужели они еще будут препятствовать мне? Это меня всю дорогу мучило; но еще заботило меня то: как бы уговорить дядю помочь Лене?
Дядя меня никак не ожидал. Я приехал утром, часу в одиннадцатом, к почтовому дому, в котором помещалась контора и жил почтмейстер. Я увидал дядю в окно.
- Это к нам. Какой такой черт! - сказал голос из окна.
Я понял, что это говорил мой дядюшка. Через три минуты в воротах показалась тетка в старом ситцевом платье, с скалкой в левой руке, а за ней дядя в халате и с папироской во рту. Увидев меня, он улыбнулся, а тетка обтерла фартуком свои мучные губы.
- А! это ты, племянничек… Что? - сказал дядя.
Я посмотрел на него. На лице я не заметил никакой улыбки. Есть такие люди, на желтом лице которых ничего не заметишь, будь ты какой угодно физиономист. На лице дяди мне вообще редко слушалось замечать улыбку.
- Как это вы надумались посетить нас? - спросила тетка.
Я подошел сначала к тетке, поцеловал ее.
- Смотри, что нам дали! - сказал дядя, указывая на двор и дом.
Теперь я заметил, что он как-то зло улыбался; обстановка, как видно, ему не нравилась: ему хотелось, как почтмейстеру, жить в каменных хоромах, а он жил в старом деревянном доме, который соединялся с сараями. На полу доски, в правой стороне березовые дрова.
- Место чисто провинциальное; деревней пахнет, зато воздух хорош.
- Кхе! - дядя кашлянул и рассмеялся и, как хозяин-начальник, сказал:
- Ты посмотри, где почтмейстер-то живет!
- Ах, Петинька, что это за жизнь-то, - говорила тетка, постоянно охая.
- Губернским не пахнет! Вошел я по шаткой лестнице.
- Это крыльцо… Уездный город - последний город, дрянь… Я в заводах лучше живал! - и т. п.
Сначала дядя расспрашивал меня о новостях; тетка слушала и улыбалась. Я говорило политике, дядя ругал Гарибальди и всех тех политических деятелей, о которых он вычитал в "Сыне отечества", высказавши при том, что этот журнал и "Воскресный досуг" - самые лучшие в мире журналы. Теперь я заметил, что дядя занимался чтением; а занимался он чтением потому, во-первых, что ему было скучно, а во-вторых, ему, как почтмейстеру, хотелось похвастаться новостями перед корреспондентами. Он читал только "Сын отечества" и "Воскресный досуг", другие журналы и газеты он и в руки не брал: те не для нас писаны, - говорил он. Особенно дядя любил картинки. Карикатуры его смешила, и он хвастался: "Славно как в "Сыне отечества" отрисовали! Это, верно, наш купец, седой…" Кроме политики, происшествий и картинок, дядя ничем не интересовался; случалось, читал он повести, но редко, и то хвалил только такую повесть, если в ней была концом смерть, кража или вообще насилие. Иначе его трудно было заинтересовать.
Теперь он выглядывал настоящим уездным почтмейстером, каких у нас весьма много. Хотя у него и была прежняя простота, но она мешалась с личным достоинством: я почтмейстер, я начальник, я отдельная в городе власть - и никого не боюсь! Он действительно никого не боялся: в контору ходил в халате, кроме приемных дней; почту отправлял тоже в халате, почтальоны и почтосодержатель его слушались, с городскою аристократиею он не хотел знаться. Сидит он, например, у отворенного окна; через дорогу, а большом доме, живет какой-то уездный туз. Дядя ругается: "Ишь, дьявол, какой дом нажил, и вечера делает!" Вот прошел какой-то служащий, поклонился дяде, дядя кивнул головой и говорит мне: "Дрянь, шельма!.. Жениться нынче хочет. В приданое дают дыроватый сапог да блоху на аркане", - хохочет. Вышли из ворот барского дома ватага аристократов и аристократок; дядя отходит прочь от окна и ворчит громко: не поклонюсь и шапки никогда не сниму, хоть вы и губернаторские клевреты! (Это слово он где-то вычитал, и ему оно очень понравилось; это слово, по его понятию, было нехорошее, хуже всех ругательных слов.) И начинает он рассказывать целые история об этих "клевретах".